Михаэле. О шести одному, который вышел с лопатой. О траншее, которая стала могилой. О глазах, которые испугали бандитов. О молитве, которую никто не слышал. О сердце, которое остановилось, потому что устало. О человеке, который не потерял веры. Не в Бога. В людей. В людей, которые ебутся в подвалах, пока город гниёт. В людей, которые делят хлеб с незнакомцами. В людей, которые копают ямы для мёртвых девочек из камышей. В людей, которые пишут хроники вместо молитв. Запиши. Слово в слово. Прочти, кто найдёт.
Брата Франческо впустили. Без спора. Без голосования. Гвидо открыл забор, кивнул, указал на первый дом. Виолетта принесла воду, лепёшку, миску бульона. Он ел, жадно, как все, кто приходил к нам голодным. Ел, и его лицо менялось, как меняется лицо Никколо, как менялось лицо Анджело, как меняются лица всех, кого кормят, когда они голодны. Голод уходит, и под ним — человек. Живой, испуганный, благодарный.
— Ты останешься? — спросил я.
— Если пустите, — ответил он.
— Пустим. — Я посмотрел на Гвидо. Он кивнул. Один раз. Коротко. — Оставайся. Чини. Работай. Молись, если хочешь. Не молись, если не хочешь. Здесь не монастырь. Здесь — жизнь.
— Жизнь, — повторил он. Слово было чужим во рту, как камень. Он пробовал его, жевал, не мог проглотить. — Я монах. Двадцать лет. Жизнь — это... другое.
— Жизнь — это всё, — сказала Виолетта. Стояла в дверях, с миской в руках, с лицом, на котором ничего не читалось, кроме практичности. — Ешь. Потом — поговорим.
Он ел. Мы смотрели. Четырнадцать стали пятнадцать. Пятнадцать живых в мёртвом мире. И три куры. И одна коза. И одна кукла по имени Лючия. И один монах, который не знал, что делать с жизнью, потому что двадцать лет готовился к смерти, а смерть не пришла, а жизнь — вот она, с миской бульона и женщиной, которая говорит «ешь».
Ночью я писал. О Михаэле. Долго. Много. Страница за страницей, и чернила не кончались, и слова не кончались, и перо двигалось, как сердце, без остановки, потому что остановиться — значит умереть, и Михаэль умер, и я не мог умереть вместе с ним, потому что обещал.
Писал о нём. О его руках, которые копали. О его глазах, которые видели. О его голосе, который читал «De profundis» над ямами, и слова были пустые, и голос был полный. О его улыбке, кривой, горькой, как незрелый виноград, которая появилась один раз, когда он сказал: «Я встречу их с лопатой». И встретил. И они ушли. И он копал. И упал. И лёг. И земля приняла.
Писал о его вере. Не в Бога. В людей. В людей, которые не теряют веру, когда Бог теряет их. В людей, которые копают, и кормят, и любят, и пишут, и плачут, и смеются, и живут, живут, живут, несмотря ни на что. В этом была его вера. И эта вера — не умерла. Потому что я записал. И пока записано — живо.
Клара пришла. Молча. Села рядом. Не говорила. Не трогала. Сидела, и её присутствие было достаточным, как присутствие огня, как присутствие стены, как присутствие дыхания. Она знала, когда говорить, и знала, когда молчать, и сейчас — молчала, потому что знала: слова не нужны. Нужен человек. Рядом. Живой. Дышащий.
— Михаэль, — сказал я. Не ей. Не себе. Ему. Мёртвому. Небу. Тишина. — Михаэль, я записал. Как обещал. Ты сказал: слова остаются. Ты был прав. Ты остаёшься. В словах. В чернилах. На пергаменте. Ты остаёшься.
Клара взяла мою руку. Сжала. Не ответила. Не нужно было. Мы сидели, молча, у огня, и ночь была длинной, и мир был большим, и Михаэль был где-то, не здесь, не там, а в словах, которые я написал, и слова были его могилой, и его памятником, и его молитвой, и его жизнью, и его смертью, и всем, что осталось, и всем, что будет.
Потом Клара сказала:
— Лука.
— Да.
— Брат Франческо сказал: чума ослабла. Во Флоренции. Умирают меньше.
— Слышал.
— Может, мы вернёмся?
— Куда?
— Во Флоренцию. Домой. Не сейчас. Не завтра. Но... может быть. Когда чума уйдёт. Когда город очистится. Когда можно будет жить.
— Флоренция — не дом, — сказал я. — Дом — здесь. Где мы. Где огонь. Где забор. Где тринадцать... пятнадцать человек, которые живы. Флоренция — прошлое. Здесь — настоящее.
— Настоящее — временно, — ответила она. — Как всё. Как чума. Как мы. — Пауза. — Но будущее — возможно. Может быть. Если чума ушла. Если город жив. Если можно вернуться и строить. Не забор. Город. Жизнь.
— Может быть, — сказал я. И не солгал. Потому что «может быть» — не ложь. «Может быть» — дверь, которая приоткрыта. Не открыта, не закрыта. Приоткрыта. И за ней — неизвестность, и неизвестность — это будущее, и будущее — это жизнь, и жизнь — это «может быть».
— Запиши, — сказала Клара.
— Что?
— «Может быть». Запиши. Как слово. Как дверь. Как будущее.
Я записал. Здесь. Сейчас. «Может быть.»
Записывай, Лука. О Михаэле, который умер с лопатой в руке. О брате Франческо, который пришёл хромая и остался. О чуме, которая ослабла, как зверь, который наелся и засыпает. О Флоренции, которая — может быть — ждёт. О «может быть», которое — дверь. О том, что настоящее временно, и будущее возможно, и
Порно библиотека 3iks.Me
671
18.09.2026
|
|