не замерла.
Потом она слезла. Легла рядом. На пол, на холодные камни, среди пергаментов. Глаза закрыты. Дыхание тяжёлое. Улыбка на губах, тонкая, как трещина на льду.
— Теперь, — прошептала она. — Теперь войди в меня. Медленно. Как пишешь. Слово за словом.
Я лёг на неё. Осторожно. Она была мокрой, горячей, раскрытой, и я вошёл, медленно, по миллиметру, как она просила, и чувствовал каждый миллиметр, каждое сокращение, каждую дрожь. Она обхватила меня ногами, руками, всем телом, и мы двигались, медленно, как перо по пергаменту, как молитва по чёткам, как дыхание по рёбрам.
Я не спешил. Не мог. Каждый толчок был словом, каждый вдох строкой, каждый стон запятой. Я писал на ней, телом, и она читала, телом, и мы были книгой, которую никто не напечатает, но которую невозможно забыть.
Она кончила снова. Тихо, только дыхание остановилось и мышцы сжались, и я кончил следом, изливаясь в неё, глубоко, с шёпотом её имени на губах, и мы лежали, и я был в ней, и она вокруг меня, и свеча горела, и пергамент ждал, и чернила сохли, и мир снаружи умирал, а мы были здесь, в этом подвале, в этом слове, в этой молитве.
— Теперь пиши, — прошептала она. — Пиши обо всём. Я подожду.
Я встал. Взял перо. Писал. А она лежала на полу, голая, тёплая, и смотрела на меня зелёными глазами, и улыбалась.
Записывай, Лука. О том, как она касалась себя. О том, как она была вкусна на твоих губах. О том, как ты был в ней, медленно, слово за словом. О том, как она сказала: «Теперь пиши». О том, что женщина, которая говорит «пиши» после любви, это женщина, которую стоит любить. И записывать. И помнить.
***
ГЛАВА XV
Anno Domini 1348, шестнадцатый день от начала хроники.
Гвидо заболел.
Я заметил первым. Не кашель, не бубон. Глаза. Утром, когда он поднялся с соломы, его глаза были другими. Не красные, не лихорадочные. Мутные. Как стекло, на которое дышали и не протёрли. Он моргнул, потёр лицо, взял топор, как обычно, и пошёл проверять дверь. Но я видел, как он остановился у лестницы, схватился за стену, постоял. Секунду. Две. Потом пошёл дальше, и ни слова, ни звука.
Я не сказал ничего. Подождал. К обеду он не ел. Гвидо, который ел всегда, жадно, по-звериному, не притронулся к каше. Сидел за столом, смотрел в стену, и руки его лежали на доске, неподвижные, и топор, который никогда не покидал его ладони, лежал в двух шагах, на скамье, забытый.
— Гвидо, — сказала Изабелла. — Ты бледный.
— Нормально, — ответил он. Голос был ровным, но тихим. Слишком тихим для человека, который говорил всегда громко, хрипло, из живота.
— Покажи руку, — сказал я.
— Зачем?
— Покажи.
Он протянул. Левую. Ту, с порезом. Порез заживал, но вокруг него, по вене, тянулась красная полоса, тонкая, как нить, от запястья до локтя. Лимфангит[1]. Не чума. Пока не чума. Но инфекция, которая шла по телу, как огонь по сухой траве.
— Болит? — спросил я.
— Нет, — ответил он. И соврал. Я видел по тому, как он сжал кулак, как побелели костяшки, как дрогнула челюсть.
— Виолетта, — позвал я. — Уксус. Чистую тряпку. И воду, горячую, как сможешь.
Виолетта принесла. Я промыл рану. Порез был глубокий, старый, с гноем у дна, и когда я нажал, Гвидо зашипел, и из раны вышел гной, жёлтый, густой, с запахом, который я знал. Не чумной запах. Но плохой.
— Нужно вскрывать, — сказал я. — Заново. Вычистить.
— Делай, — сказал Гвидо. Лицо каменное.
Виолетта держала его. Изабелла держала. Я взял нож, тот самый, нож Лючии, который побывал в руке Виолетты, в телах мародёров, в сыре и в хлебе. Прокалил на огне. Прижал к ране.
Гвидо не закричал. Ни звука. Только мышцы на шее вздулись, как канаты, и глаза закрылись, и губы побелели, сжатые так сильно, что на них выступила кровь. Я вскрыл порез, вычистил гной, промыл уксусом, перевязал чистой тряпкой. Гвидо открыл глаза. Посмотрел на меня.
— Спасибо, — сказал он. И потерял сознание.
Мы уложили его на солому. Изабелла сидела рядом, держала за руку, и лицо её было таким, какого я не видел раньше. Не страх. Тишину. Тишина человека, который знает, что такое потерять, и ждёт, не дыша.
К вечеру у Гвидо начался жар. Не сильный, но ровный, как огонь в печи, который не гаснет и не разгорается. Лоб горячий, руки холодные, пульс быстрый. Изабелла меняла тряпки на лбу каждые полчаса. Виолетта варила бульон из копчёного мяса, процеживала, поила его с ложки, как ребёнка.
— Чума? — спросила Изабелла. Голос ровный, но я видел, как дрожат руки.
— Нет, — ответил я. — Инфекция. От пореза. Не чума. Но если не справимся, убьёт не хуже чумы.
— Что нужно?
— Время. Чистота. Еда. И молитва, если бы она помогала.
— Не помогает, — сказала Изабелла. — Я молилась за Агосто. Он умер. Молилась за мать. Она умерла. Молилась за соседку, за священника, за ребёнка у колодца. Все умерли. — Она посмотрела на меня. Тёмные глаза, сухие, горящие. — Я не молюсь. Я сижу. И жду. И держу за руку. Это единственное, что работает.
Ночью я не спал. Сидел в скриптории, в третьей комнате, и писал. Свеча горела. Пергамент ждал. Чернила не сохли, и слова лились, как вода из треснувшей плотины.
Потом услышал крик.
Не
Порно библиотека 3iks.Me
678
18.09.2026
|
|