крысы, и от неё остался скелет в углу, который мы не заметили. Может, она выжила и ушла. Не знаю. Но запиши. Чтобы кто-то знал. Чтобы кто-то помнил. Женщину у лестницы, которая царапала стену, потому что не могла кричать.
— Запишу.
— Клятва?
— Нет. Сделаю.
Мы вышли из города. Молча. Клара несла корзину с куклой. Я нёс мешок с пергаментом. Два груза, две тяжести, две жизни. Одна — слова, которые должны были остаться. Другая — память, которая не должна была забыться.
На дороге, за воротами, Клара остановилась. Села. Прислонилась к стене. Закрыла глаза. Я сел рядом. Молчали. Долго. Минуту, пять, десять. Солнце двигалось по небу, бледное, равнодушное. Тени длиннели. Ветер нёс запах дыма.
— Лука, — сказала Клара. Не открывая глаз.
— Да.
— Я думала, что найдём ребёнка. Живого. Думала, заберём. Спасём. Как Виолетта спасла Никколо. Как мы спасли друг друга. — Она помолчала. — Глупая.
— Нет.
— Глупая. Я думала, что чума — это болезнь. Что она убивает тело. А она убивает всё. Тело. Память. Имена. Женщина у лестницы — у неё было имя. Была семья. Была жизнь. И от неё остался скелет с сухожилиями и царапины на стене. И крысы. Мёртвые крысы, которые жрали её и сдохли. — Она открыла глаза. — Запиши и это. Что крысы сдохли. Что даже крысы не выдержали. Что чума убивает тех, кто питается мёртвыми. Что смерть пожирает саму себя.
— Запишу.
— Хорошо. — Она встала. Отряхнула платье. Посмотрела на город, на дым, на стены, на ворота, из которых вышла. — Больше не вернёмся.
— Нет.
— Город мёртв. Настоящая смерть. Не чума. Что-то после чумы. Что-то, чему нет названия. — Она повернулась. К деревне. К дороге. К жизни, которая ждала нас за холмом. — Идём.
Шли молча. Два часа. По тропе, через поля, мимо виноградников, мимо ферм, мимо трупов на обочине, которых мы не считали. Клара шла впереди, с корзиной, с куклой, которая лежала рядом с лепёшкой и ножом. Я шёл сзади, с мешком пергамента, который тяжелел с каждым шагом, и я радовался тяжести, потому что тяжесть — это жизнь, это слова, это страницы, которые будут написаны.
Вернулись к закату. Гвидо стоял у забора, с топором. Изабелла за его спиной, с ножом. Виолетта в дверях, с ребёнком Франческо на руках. Никколо за забором, с заострённой палкой. Все. Все ждали.
— Пергамент? — спросил Гвидо.
— Сорок листов. Чернила. Перо.
— Что ещё?
Я посмотрел на Клару. Она молча достала из корзины куклу. Маленькую, тряпичную, с нитяными волосами. Положила на стол. Все смотрели.
— Чья? — спросила Изабелла.
— Чужая, — ответила Клара. — Мёртвой. — И рассказала. О доме. О лестнице. О теле. О крысах. О царапинах на стене. О пустой колыбели. О кукле, которую она взяла, потому что не могла оставить.
Тишина. Гвидо опустил топор. Изабелла перекрестилась. Виолетта прижала Франческо к груди. Никколо стоял, молча, с лицом, на котором ничего не читалось, потому что он видел хуже и не мог позволить себе чувствовать.
— Идём, — сказал я Кларе. — Отдыхай.
— Не могу. Нужно...
— Нет. Ничего не нужно. Отдыхай. Все. Сегодня — отдых.
Она не спорила. Пошла. В дом, на солому, и я видел, как она легла, и закрыла глаза, и её тело обмякло, как струна, которую отпустили, и она спала, и во сне её лицо было молодым, без стали, без трещин, без огня. Просто молодое лицо девушки, которой двадцать лет, и которая устала.
Вечером, когда все спали, я сел писать. Новый пергамент. Новое перо. Чернила, которые Виолетта разведёт утром. Пока — старые, густые, с запахом железа. Писал. При свече. В углу третьего дома. Слова лились, как вода из источника, и я не мог остановиться, и не хотел, и писал.
О женщине у лестницы. О черепе, который скалился. О крысах, которые жрали и сдохли. О царапинах на стене: «Смерть. Дочь. Одна. Бог, за что». О пустой колыбели. О кукле, которую Клара взяла, потому что не могла оставить. О городе мёртвых, где даже крысы не выживают. О пергаменте, который пахнет кожей и дубом, и от которого руки дрожат, как от прикосновения к женщине. О голоде слова, который сильнее голода живота.
Записывай, Лука. О мёртвой женщине, которая царапала стену, потому что не могла кричать. О крысах, которые приходили первыми и сдохли последними. О Боге, которого она звала и который не ответил. О кукле в корзине, которая осталась от ребёнка, которого мы не нашли. О том, что чума убивает не только тело. Она убивает имя, память, след. И единственное, что против неё, — перо. Чернила. Пергамент. Слова, которые не стираются, не гниют, не сгорают. Слова, которые переживут крыс.
Чума подступала. Но я писал. На новом пергаменте. Сорок листов. Сорок страниц жизни, которые переживут чуму, переживут огонь, переживут нас всех.
Пишу.
****
ГЛАВА XIX
Anno Domini 1348, двадцать шестой день от начала хроники.
Дождь шёл третий день.
Не флорентийский дождь, мелкий, раздражающий, как муха, которая жужжит у уха и не улетает. Сельский. Тяжёлый, ровный, безостановочный, как плач женщины, которая не может остановиться. Он бил по крыше, по забору, по соломе, по земле, и земля превращалась в грязь, густую, липкую, которая хватала за ноги и не отпускала, как мёртвая рука.
Мы сидели в домах. Все. Четырнадцать человек, запертых дождём, как чумой. Только чума была снаружи, а дождь был снаружи, и мы были внутри, и
Порно библиотека 3iks.Me
706
18.09.2026
|
|